– От Тальберга?
Елена помолчала, ей было стыдно и тяжело. Но потом сейчас же овладела собой и подтолкнула листок Турбину: «От Оли… из Варшавы…» Турбин внимательно вцепился глазами в строчки и забегал, пока не прочитал все до конца, потом еще раз обращение прочитал:
...«Дорогая Леночка, не знаю, дойдет ли…»
У него на лице заиграли различные краски. Так – общий фон шафранный, у скул розовато, а глаза из голубых превратились в черные. В общем это бывало с доктором Турбиным редко, в общем он был человек мягкий, совершенно излишне мягкий.
– С каким бы удовольствием… – процедил он сквозь зубы, – я б по морде съездил…
– Кому? – спросила Елена и шмыгнула носом, в котором скоплялись слезы.
– Самому себе, – ответил, изнывая от стыда, доктор Турбин, – за то, что поцеловался тогда с ним.
Елена моментально заплакала.
– Сделай ты мне такое одолжение, – продолжал Турбин, – убери ты, к чертовой матери, вот эту штуку. – Он рукоятью ткнул в портрет на столе.
Елена подала, всхлипывая, портрет Турбину. Турбин выдрал мгновенно из рамы карточку Сергея Ивановича и разодрал ее в клочья. Елена по-бабьи заревела, тряся плечами, и уткнулась Турбину в крахмальную грудь. Она косо, суеверно, с ужасом поглядывала на коричневую икону, перед которой все еще горела лампадочка в золотой решетке.
«Вот помолилась… условие поставила… ну что ж… не сердись… не сердись, Матерь Божия», – подумала Елена. Турбин испугался:
– Тише, ну тише… услышат они, чего хорошего?
Но в гостиной не слыхали. Пианино под пальцами Николки изрыгало отчаянный марш «Двуглавый орел» и слышался топот ног. Потом долетел взрыв смеха.
– Я на службу поступлю, – растерянно бормотала Елена, давясь слезами.
– А ну тебя со службой, – сипло шептал Турбин.
Елена, напудренная, с подмазанными поблекшими глазами, вышла в гостиную. Все двинулись к ней. Шервинский выпихнул на середину Петьку Щеглова. Тот, ошеломленный огнями, пляской и неизвестными веселыми людьми, готовый на все, выступил и выложил Елене с таким видом, как будто ему все равно:
– Папа мажет…
– Йодом… (Шепот суфлера.)
– Йодом бок, мама пляшет кек-вок.
– Господа!!
Ходить можно только до двенадцати часов ночи. Почему – неизвестно. Но до двенадцати. Поэтому ровно в четверть двенадцатого поднялась Ирина Най и стала прощаться. Огни на елке догорели, разогретая хвоя источала лесной дух, на полу блестело в двух местах олово конфет, пахло апельсинными корками.
– Приходите, приходите к нам еще, – говорила Елена, – мы все так рады были познакомиться с вами.
– Сейчас мы вас проводим, будьте спокойны, – говорил Мышлаевский, улыбаясь Ирине и косясь на Николку, – кто-нибудь проводит. Я или Федор Николаевич…
Николка побледнел и засопел. «Какая свинья… – подумал он слезливо, – чего он на меня взъелся и портит мне жизнь».
– Или, может быть, Никол Васильевич? – сжалился Мышлаевский. – Никол, ты можешь?.. Или ты будешь хозяйничать?
– Нет, я могу, конечно. Я… – не своим голосом ответил Николка и тотчас же надел фуражку.
– Да, я могу… сию минуту… – встрял Лариосик, хотя его никто и не просил, и тотчас начал щурить глаза, разыскивая свою шапку.
«Вот несчастье, Господи… вот несчастье», – подумал Николка и торопливо, оборвав вешалку на шинели, полез в рукава.
– Нет, Ларион, уж Никол проводит, он оделся, – оторвался с колен Мышлаевский, он застегивал пуговицы на серых ботах Ирины Най, – ты, пожалуйста, останься. Ты специалист по разведению спирта. Я спирту принес.
– Я?.. Ага?.. Да… – в высшей степени изумленно отозвался Лариосик, ни разу в жизни не разводивший спирта.
– Господа, напгасно вы беспокоитесь, я сама дойду. Я нисколько не боюсь.
– Нет уж, это нельзя, – скрепил Мышлаевский, – так мы вас отпустить не можем. А с Николом вы будете как за каменной стеной.
Был ясный, сильный мороз, пустынная улица. Как только они вышли и дверь прогремела сложными запорами под руками Лариосика, глаза Ирины Най провалились в черных кольцах, а лицо побелело; потом брызнул из-за угла свет высокого фонаря, и они миновали дощатый забор, ограждавший двор № 13, и стали подниматься вверх по спуску. Ирина зябко передернула плечами и уткнула подбородок в мех. Николка шагал рядом, мучаясь страшным и непреодолимым: как предложить ей руку. И никак не мог. На язык как будто повесили гирю фунта в два. «Идти так нельзя. Невозможно. А как сказать?.. Позвольте вам… Нет, она, может быть, что-нибудь подумает. И, может быть, ей неприятно идти со мной под руку?.. Эх!..»
– Какой мороз, – сказал Николка.
Ирина глянула вверх, где в небе многие звезды и в стороне на скате купола луна над потухшей семинарией на далеких горах, ответила:
– Очень. Я боюсь, что вы замегзнете.
«На тебе. На, – подумал тяжко Николка, – не только не может быть и речи о том, чтобы взять ее под руку, но ей даже неприятно, что я с ней пошел. Иначе никак нельзя истолковать такой намек…»
Ирина тут же поскользнулась, крикнула «ай» и ухватилась за рукав шинели. Николка захлебнулся. Но такой случай все-таки не пропустил. Ведь уж дураком нужно быть. Он сказал:
– Позвольте вас под руку…
– А где ваши пегчатки?.. Вы замегзнете… Не хочу.
Николка побледнел и твердо поклялся звезде Венере: «Приду и тотчас же застрелюсь. Кончено. Позор».
– Я забыл перчатки под зеркалом…
Тут ее глаза оказались поближе возле него, и он убедился, что в этих глазах не только чернота звездной ночи и уже тающий траур по картавому полковнику, но лукавство и смех. Она сама взяла правой рукой его правую руку, продернула ее через свою левую, кисть его всунула в свою муфту, уложила рядом со своей и добавила загадочные слова, над которыми Николка продумал целых двенадцать минут до самой Мало-Провальной: