Боже, какая старина!.. Эполеты его приковали. Был мирный свет сальной свечки в шандале. Был мир, и вот мир убит. Не возвратятся годы. Еще сзади окна, низкие, маленькие, и сбоку окно. Что за странный домик? Она одна. Кто такая? Спасла… Мира нет… Стреляют там…
Она вошла, нагруженная охапкой дров, и с громом выронила их в углу у печки.
– Что вы делаете? Зачем? – спросил он в сердцах.
– Все равно мне нужно было топить, – ответила она, и чуть мелькнула у нее в глазах улыбка, – я сама топлю…
– Подойдите сюда, – тихо попросил ее Турбин. – Вот что, я и не поблагодарил вас за все, что вы… сделали… Да и чем… – Он протянул руку, взял ее пальцы, она покорно придвинулась, тогда он поцеловал ее худую кисть два раза. Лицо ее смягчилось, как будто тень тревоги сбежала с него, и глаза ее показались в этот момент необычайной красоты.
– Если бы не вы, – продолжал Турбин, – меня бы, наверное, убили.
– Конечно, – ответила она, – конечно… А так вы убили одного…
Турбин приподнял голову.
– Я убил? – спросил он, чувствуя вновь слабость и головокружение.
– Угу. – Она благосклонно кивнула головой и поглядела на Турбина со страхом и любопытством. – Ух, как это страшно… они самое меня чуть не застрелили. – Она вздрогнула…
– Как убил?
– Ну да… Они выскочили, а вы стали стрелять, и первый грохнулся… Ну, может быть, ранили… Ну, вы храбрый… Я думала, что я в обморок упаду… Вы отбежите, стрельнете в них… и опять бежите… Вы, наверное, капитан?
– Почему вы решили, что я офицер? Почему кричали мне – «офицер»?
Она блеснула глазами.
– Я думаю, решишь, если у вас кокарда на папахе. Зачем так бравировать?
– Кокарда? Ах, боже… это я… я… – Ему вспомнился звоночек… зеркало в пыли… – Все снял… а кокарду-то забыл!.. Я не офицер, – сказал он, – я военный врач. Меня зовут Алексей Васильевич Турбин… Позвольте мне узнать, кто вы такая?
– Я – Юлия Александровна Рейсс.
– Почему вы одна?
Она ответила как-то напряженно и отводя глаза в сторону:
– Моего мужа сейчас нет. Он уехал. И матери его тоже. Я одна… – Помолчав, она добавила: – Здесь холодно… Брр… Я сейчас затоплю.
Дрова разгорались в печке, и одновременно с ними разгоралась жестокая головная боль. Рана молчала, все сосредоточилось в голове. Началось с левого виска, потом разлилось по темени и затылку. Какая-то жилка сжалась над левой бровью и посылала во все стороны кольца тугой отчаянной боли. Рейсс стояла на коленях у печки и кочергой шевелила в огне. Мучаясь, то закрывая, то открывая глаза, Турбин видел откинутую назад голову, заслоненную от жара белой кистью, и совершенно неопределенные волосы, не то пепельные, пронизанные огнем, не то золотистые, а брови угольные и черные глаза. Не понять – красив ли этот неправильный профиль и нос с горбинкой. Не разберешь, что в глазах. Кажется, испуг, тревога, а может быть, и порок… Да, порок.
Когда она так сидит и волна жара ходит по ней, она представляется чудесной, привлекательной. Спасительница.
Многие часы ночи, когда давно кончился жар в печке и начался жар в руке и голове, кто-то ввинчивал в темя нагретый жаркий гвоздь и разрушал мозг. «У меня жар, – сухо и беззвучно повторял Турбин и внушал себе: – Надо утром встать и перебраться домой…» Гвоздь разрушал мозг и в конце концов разрушил мысль и о Елене, и о Николке, о доме и Петлюре. Все стало – все равно. Пэтурра… Пэтурра… Осталось одно – чтобы прекратилась боль.
Глубокой же ночью Рейсс в мягких, отороченных мехом туфлях пришла сюда и сидела возле него, и опять, обвив рукой ее шею и слабея, он шел через маленькие комнаты. Перед этим она собралась с силами и сказала ему:
– Вы встаньте, если только можете. Не обращайте на меня никакого внимания. Я вам помогу. Потом ляжете совсем… Ну, если не можете…
Он ответил:
– Нет, я пойду… только вы мне помогите…
Она привела его к маленькой двери этого таинственного домика и так же привела обратно. Ложась, лязгая зубами в ознобе и чувствуя, что сжалилась и утихает голова, он сказал:
– Клянусь, я вам этого не забуду… Идите спать…
– Молчите, я буду вам гладить голову, – ответила она.
Потом вся тупая и злая боль вытекла из головы, стекла с висков в ее мягкие руки, а по ним и по ее телу – в пол, крытый пыльным пухлым ковром, и там погибла. Вместо боли по всему телу разливался ровный, приторный жар. Рука онемела и стала тяжелой, как чугунная, поэтому он и не шевелил ею, а лишь закрыл глаза и отдался на волю жару. Сколько времени он так пролежал, сказать бы он не сумел: может быть, пять минут, а может быть, и много часов. Но, во всяком случае, ему казалось, что так лежать можно было бы всю вечность, в огне. Когда он открыл глаза, тихонько, чтобы не вспугнуть сидящую возле него, он увидел прежнюю картину: ровно, слабо горела лампочка под красным абажуром, разливая мирный свет, и профиль женщины был бессонный близ него. По-детски печально оттопырив губы, она смотрела в окно. Плывя в жару, Турбин шевельнулся, потянулся к ней…
– Наклонитесь ко мне, – сказал он. Голос его стал сух, слаб, высок. Она повернулась к нему, глаза ее испуганно насторожились и углубились в тенях. Турбин закинул правую руку за шею, притянул ее к себе и поцеловал в губы. Ему показалось, что он прикоснулся к чему-то сладкому и холодному. Женщина не удивилась поступку Турбина. Она только пытливее вглядывалась в лицо. Потом заговорила:
– Ох, какой жар у вас. Что же мы будем делать? Доктора нужно позвать, но как же это сделать?
– Не надо, – тихо ответил Турбин, – доктор не нужен. Завтра я поднимусь и пойду домой.