– Ты, Виктор, такую массу водки пьешь, что у тебя склероз сделается, – говорила золотая Елена, плавая в струях синего табачного дыма.
– Шампанского для нас еще Петлюра не припас, – хрипел Мышлаевский, исчезая в облаках ядовитого дыма, – вся надежда на большевиков, теперь, может, они напоят.
Глубокими вечерами или ночью, когда уже все сходились, и Турбин, таинственно погруженный в свои склянки и бумаги, сидел, окрашенный зеленым светом, у себя в спальне, из комнаты Николки доносились гитарные звоны-переливы, и часто, сидя по-турецки на кровати, слушал Николка, как Лариосик декламирует ему свои стихи.
И падает время,
И падает время… —
глухим голосом читал Лариосик, выкатывая глаза, -
Как капли в пещере…
– Очень хорошо, Ларион, очень, – одобрял Николка.
Да, время падало совершенно незаметно, как капли в пещере. Пролетали белые дни то с вертящимися метелями, то закованные в белый мороз, медленно протекали жаркие вечера. Из гостиной часто слышалось медовое пение Демона:
К тебе я стану прилетать…
Демон каждый вечер в бобровой шапке и шубе приезжал в трамвае из далекого Дикого переулка. И пел. Голос его становился все лучше и лучше, как будто бы даже с каждым днем.
«В сущности, дрянь малый, беспринципный, – думала Елена в тихой печали, глядя в окно на оперные огни, – но голос изумительный, Бог его знает, приспособленный. Нет, этот не пропадет, будьте покойны».
Огни подмигивали ложно, как будто стараясь уверить, что все хорошо и спокойно в Городе, что Петлюра – это так, вздор, – Петтура, а соль вся здесь, в теплых стенах, в полутемной гостиной. И чувствовалось, что это ложно, увы, нет там, в небесах, покоя, где горит дрожащий Марс. Нужно ловить каждую эту минутку, что падает, как капля, в жарком доме, скатываясь с часов; а то кто поручится, что не разломятся небеса змеевидной шрапнельной ракетой, не заворчит опять даль.
– Оставьте руку, Шервинский, – вяло говорила Елена полушепотом, – оставьте.
Но Шервинский не отставал, пальцы его играли на кисти, потом пробирались к локтю, к плечу. Изредка он наклонялся к плечу, норовил гладкими бритыми губами поцеловать в плечо.
– Ах, наглец, наглец, – шепотом говорила Елена. Гитара… трэнь… трэнь… Неопределенно… глухо… потому что, видите ли, ничего еще не известно.
«Не было печали, – думал под зеленым абажуром Турбин, – от одной дряни избавились, и обязательно будет другая. Вот чертовы бабы… Никогда их к хорошему человеку не потянет. Он, правда, особенного ничего плохого не сделал, но ведь какой же он, к черту, муж? Врун, каких свет не производил, идейки никакой в голове. Только что голос. Но ведь голос можно и так слушать, не выходя замуж. Да… А, черт…»
Турбин вставал, ходил, курил, дергал ртом, и все прогулки по комнате неизменно заканчивались одним и тем же: Турбин доставал из ящика письменного стола кабинетный портрет, откидывал папиросную бумагу и вглядывался в лицо женщины с черными бровями и светлыми волосами. Вздыхал, рот кривил. Говорил – «не пойду…» Стискивал зубы и немедленно уезжал.
Глубокими вечерами сидел в пыльной, низкой, со старинным запахом комнате и бормотал, глядя то на эполеты сороковых годов, то в глаза Юлии Марковны:
– Скажи мне, кого ты любишь?
– Никого, – отвечала Юлия Марковна и глядела так, что сам черт не разобрал бы, правда ли это или нет.
– Выходи за меня… выходи, – говорил Турбин, стискивая руку.
Юлия Марковна отрицательно качала головой и улыбалась.
Турбин хватал ее за горло, душил, шипел:
– Скажи, чья это карточка стояла на столе, когда я раненый был у тебя?.. Черные баки…
Лицо Юлии Марковны наливалось кровью, она начинала хрипеть. Жалко – пальцы разжимаются…
– Это мой двою… троюродный брат.
– Где он?
– Уехал в Москву.
– Большевик?
– Нет, он инженер.
– Зачем он в Москву поехал?
– Дело у него.
Кровь отливала, и глаза Юлии Марковны становились хрустальными. Интересно, что можно прочитать в хрустале? Ничего нельзя.
– Почему тебя муж оставил?
– Я его оставила.
– Почему?
– Он – дрянь.
– Ты дрянь и лгунья. Я тебя люблю, гадину.
Юлия Марковна улыбалась.
Так вечера и так ночи. Турбин уходил около полуночи через многоярусный сад, с искусанными губами. Смотрел на дырявый закостеневший переплет деревьев, что-то шептал.
– Деньги нужны…
И однажды напоролся на Николку. Николка, блестя воротничком и пуговицами шинели, шел, заломив голову и изучая звезды. Так и столкнулись нос к носу в нижнем ярусе сада у начала кирпичной дорожки, ведущей к мшистой калитке. Произошла пауза.
– Ты, Никол? Ты где был? Гм…
– Я к Най-Турсам ходил, – сообщил Николка, убирая глаза куда-то в сторону, – расписание поездов носил.
– Разве они уезжают?
– Нет, они нет, – ответил неожиданно навравший про расписание Николка и сам же испугался. Как это так – уезжают? Кто уезжает? Даже жутко. – Нет, это, видишь ли, Алеша, старушка-хозяйка.
– Ну, ладно. Не важно… Так они тут во флигеле?
– Ей-Богу, – сказал Николка.
– Ну, идем вместе.
Братья заскрипели по снегу. Захлопнули калитку.
– А ты, Алеша, здесь тоже был?
– М-да, – послышалось в воротнике.
– По делам или к больному?
– К… угу, – ответил воротник.
– Оригинальный сад, – начал занимать Николка брата разговором, – все ярусы, ярусы, флигеля…
– Угу.
Турбин дал себе слово не читать газет, тем более украинских. Сидел дома, смутно слышал о том, что говорится в Городе; за вечерним чаем, лишь только начинался разговор о Петлюре, начинал речь о том, что это, конечно, миф и что продолжаться это долго не может.